Игорь Губерман. Гарики на каждый день. Том 2

--------------------------------------------------------------------------- © Copyright Igor Guberman

* ТОМ II *

НЕ В СИЛАХ ЖИТЬ Я КОЛЛЕКТИВНО:
ПО ВОЛЕ ТЯГОСТНОГО РОКА
МНЕ С ИДИОТАМИ - ПРОТИВНО,
А СРЕДИ УМНЫХ - ОДИНОКО.
ЖИВЯ ЛЕГКО И СИРОТЛИВО,
БЛАЖЕН, КАК ПАЛЬМА НА БОЛОТЕ,
ЕВРЕЙ СЛАВЯНСКОГО РАЗЛИВА,
АНТИСЕМИТ БЕЗ КРАЙНЕЙ ПЛОТИ.

I. Вот женщина: она грустит, что зеркало ее толстит.

Кто ищет истину, держись
у парадокса на краю;
вот женщины: дают нам жизнь,
а после жить нам не дают.

Добро со злом природой смешаны,
как тьма ночей со светом дней;
чем больше ангельского в женщине,
тем гуще дьявольского в ней.

Кичились майские красотки
надменной грацией своей;
дохнул октябрь - и стали тетки,
тела давно минувших дней.

Все переменилось бы кругом,
если бы везде вокруг и рядом
женщины раскинули умом,
как сейчас раскидывают задом.

Ум хорош, но мучает и сушит,
и совсем ненадобен порой;
женщина имеет плоть и душу,
думая то первой, то второй.

Послабленье народу вредит,
ухудшаются нравы столичные,
одеваются девки в кредит,
раздеваются за наличные.

Ключ к женщине - восторг и фимиам,
ей больше ничего от нас не надо,
и стоит нам упасть к ее ногам,
как женщина, вздохнув, ложится рядом.

У женщин юбки все короче;
коленных чашечек стриптиз
напоминает ближе к ночи,
что существует весь сервиз.

Трепещет юной девы сердце
над платьев красочными кучами:
во что одеться, чтоб раздеться
как можно счастливей при случае?

Вот женщину я обнимаю,
она ко мне льнет, пламенея,
а Ева, я вдруг понимаю,
и яблоко съела, и змея.

Мы дарим женщине цветы,
звезду с небес, круженье бала,
и переходим с ней на ты,
а после дарим очень мало.

В мужчине ум - решающая ценность
и сила - чтоб играла и кипела,
а в женщине пленяет нас душевность
и многие другие части тела.

Плевать нам на украденные вещи,
пускай их даже сдернут прямо с тела,
бандиты омерзительны для женщин
за то, что раздевают их без дела.

Бабы одеваются сейчас,
помня, что слыхали от подружек:
цель наряда женщины - показ,
что и без него она не хуже.

Одна из тайн той женской прелести,
что не видна для них самих -
в неясном, смутном, слитном шелесте
тепла, клубящегося в них.

Ах, ветер времени зловещий,
причина множества кручин!
Ты изменяешь форму женщин
и содержание мужчин.

Все нежней и сладостней мужчины,
женщины все тверже и железней;
скоро в мужиках не без причины
женские объявятся болезни.

Всегда мне было интересно,
как поразительно греховно
духовность женщины - телесна,
а тело - дьявольски духовно.

Процесс эмансипации не сложен
и мною наблюдался много раз:
везде, где быть мужчиной мы не можем,
подруги ускользают из-под нас.

Мы шли до края и за край
и в риске и в чаду,
и все, с кем мы знавали рай,
нам встретятся в аду.

Суров к подругам возраста мороз,
выстуживают нежность ветры дней,
слетают лепестки с увядших роз,
и сделались шипы на них видней.

Природа женская лиха
и много мужеской сильней,
но что у бабы вне греха,
то от лукавого у ней.

КАК СОЛОМОН О РОЗЕ

Под грудой книг и словарей,
грызя премудрости гранит,
вдруг забываешь, что еврей:
но в дверь действительность звонит.

Такой уже ты дряхлый и больной,
трясешься, как разбитая телега,
- На что ты копишь деньги, старый Ной?
- На глупости. На доски для ковчега.

Никто, на зависть прочим нациям,
берущим силой и железом,
не склонен к тонким операциям
как те, кто тщательно обрезан.

В природе русской флер печали
висит меж кущами ветвей;
о ней не раз еще ночами
вздохнет уехавший еврей.

Я сын того таинственного племени,
не знавшего к себе любовь и жалость,
которое горело в каждом пламени
и сызнова из пепла возрождалось.

Мы всюду на чужбине, и когда
какая ни случится непогода,
удвоена еврейская беда
бедою приютившего народа.

Везде одинаков Господень посев,
и врут нам о разнице наций
все люди - евреи, и просто не все
нашли пока смелость признаться.

За года, что ничуть я не числю утратой,
за кромешного рабства глухие года
столько русской земли накопал я лопатой,
что частицу души в ней зарыл навсегда.

У времени густой вокзальный запах,
и в будущем объявятся следы:
история, таясь на мягких лапах,
народ мой уводила от беды.

Живым дыханьем фразу грей,
и не гони в тираж халтуру;
сегодня только тот еврей,
кто теплит русскую культуру.

Кто умер, кто замкнулся, кто уехал;
брожу один по лесу без деревьев,
и мне не отвечает даже эхо -
наверно, тоже было из евреев.

В домах родильных вылезают
все одинаково на свет,
но те, кого не обрезают,
поступят в университет.

За долгие столетия, что длится
кромешная резня в земном раю,
мы славно научились веселиться
у рва на шевелящемся краю.

Сегодняшний день лишь со временем
откроет свой смысл и цену;
Москва истекает евреями
через отверстую Вену.

Век за веком роскошными бреднями
обставляли погибель еврея;
а века были так себе, средние,
дальше стало гораздо новее.

По спирту родственность имея,
коньяк не красит вкус портвейну,
еврей-дурак не стал умнее
от соплеменности Эйнштейну.

За все на евреев найдется судья.
За живость. За ум. За сутулость.
За то, что еврейка стреляла в вождя.
За то, что она промахнулась.

Русский климат в русском поле
для жидов, видать, с руки:
сколько мы их не пололи,
все цветут - как васильки.

Если надо - язык суахили,
сложный звуком и словом обильный,
чисто выучат внуки Рахили
и фольклор сочинят суахильный.

При всей нехватке козырей
в моем пред Господом ответе,
весом один: я был еврей
в такое время на планете.

Без выкрутасов и затей,
но доводя до класса экстра,
мы тихо делали детей,
готовых сразу же на экспорт.

Влияли слова Моисея на встречного,
разумное с добрым и вечное сея,
и в пользу разумного, доброго, вечного
не верила только жена Моисея.

Пока мыслителей тревожит,
меня волнует и смешит,
что без России жить не может
на белом свете русский жид.

Прощай, Россия, и прости,
я встречу смерть уже в разлуке -
от пули, голода, тоски,
но не от мерзости и скуки.

Люблю листки календарей,
где знаменитых жизней даты:
то здесь, то там живал еврей,
случайно выживший когда-то.

Еврей у всех на виду,
еврей у судьбы на краю
упрямо дудит в дуду
обрезанную свою.

Отца родного не жалея,
когда дошло до словопрения,
в любом вопросе два еврея
имеют три несхожих мнения.

Если к Богу допустят еврея -
что он скажет, вошедши с приветом?
- Да, я жил в интересное время,
но совсем не просил я об этом.

Когда народы, распри позабыв,
в единую семью соединятся,
немедля обнаружится мотив
сугубого вреда одной из наций.

Еврейство - очень странный организм,
питающийся духом ядовитым,
еврею даже антисемитизм
нужнее, чем еврей - антисемитам.

Евреям придется жестоко платить
за то, что посмели когда-то
дух русского бунта собой воплотить
размашистей старшего брата.

В годы, обагренные закатом,
неопровержимее всего
делает еврея виноватым
факт существования его.

Не золото растить, сажая медь,
не выдумки выщелкивать с пера,
а в гибельном пространстве уцелеть -
извечная еврейская игра.

Сквозь королей и фараонов,
вождей, султанов и царей,
оплакав смерти миллионов,
идет со скрипочкой еврей.

За стойкость в безумной судьбе,
за смех, за азарт, за движение -
еврей вызывает к себе
лютое уважение.

Я еврея в себе убивал,
дух еврейства себе запретил,
а когда сокрушил наповал,
то евреем себя ощутил.

II. Не стесняйся, пьяница, носа своего, он ведь с нашим знаменем цвета одного

Живя в загадочной отчизне,
из ночи в день десятки лет
мы пьем за русский образ жизни,
где образ есть, а жизни нет.

Понять без главного нельзя
твоей сплоченности, Россия;
своя у каждого стезя,
одна у всех анестезия.

Не мучась совестью нисколько,
живу года в хмельном приятстве;
Господь всеведущ не настолько,
чтобы страдать о нашем блядстве.

Не будь на то Господня воля,
мы б не узнали алкоголя;
а, значит, пьянство не порок,
а высшей благости урок.

Мне повезло на тех, кто вместе
со мной в стаканах ищет дно;
подлей, тем больше чести
кто с ним не заодно.

Святая благодать - влеченье к пьянству.
И не понять усохшему врачу: чем век
я приколочен временем к пространству, тому,
а сквозь бутыль - теку, куда хочу.

Никто на свете не судья,
когда к бутылям, тьмой налитым,
нас тянет жажда забытья
и боль по крыльям перебитым.

Мы пьем и разрушаем этим печень,
кричат нам доктора в глухие души,
но печень мы при случае полечим,
а трезвость иссушает наши души.

В любви и пьянстве есть мгновение,
когда вдруг чувствуешь до дрожи,
что смысла жизни откровение
тебе сейчас явиться может.

Не в том ли загадка истории русской
и шалого духа отпетого,
что вечно мы пьем, пренебрегши закускою
и вечно косые от этого?

Крутится судьбы моей кино,
капли будней мерно долбят темя,
время захмеляет, как вино,
а вино целительно, как время.

Какое счастье - рознь календарей
и мой диапазон души не узкий:
я в пятницу пью водку, как еврей,
в субботу после бани пью, как русский.

Одни с восторгом: заря заката!
Другие с плачем: закат зари!
А я вот выпил, но маловато,
еще не начал теплеть внутри.

Подвыпив с умудренным визави,
люблю поговорить лицеприятно
о горестных превратностях любви
России к россиянам и обратно.

К родине любовь у нас в избытке
теплится у каждого в груди,
лучше мы пропьем ее до нитки,
но врагу в обиду не дадим.

Я к дамам, одряхлев, не охладел,
я просто их оставил на потом:
кого на этом свете не успел
надеюсь я познать уже на том.

Когда однажды ночью я умру,
то близкие, надев печаль на лица,
пускай на всякий случай поутру
мне все же поднесут опохмелиться.

День, который плохо начат,
не брани, тоскливо ноя,
потому что и удача
утром спит от перепоя.

III. Вожди дороже нам вдвойне, когда они уже в стене

Во всех промелькнувших веках
любимые публикой цезари
ее самое впопыхах
душили, топтали и резали.
Но публика это терпела,
и цезарей жарко любили,
поскольку за правое дело
всегда эти цезари были.

Напрасно мы стучимся лбом о стену,
пытаясь осветить свои потемки;
в безумии режимов есть система,
которую увидят лишь потомки.

Сезонность матери-природы
на нашу суетность плюет,
и чем светлей рассвет свободы,
тем глуше сумерки ее.

Пахан был дух и голос множества,
в нем воплотилось большинство,
он был великое ничтожество,
за что и вышел в божество.

Ни вверх не глядя, ни вперед,
сижу с друзьями-разгильдяями,
и наплевать нам, чья берет
в борьбе мерзавцев с негодяями.

Ждала спасителя Россия,
жила, тасуя фотографии,
и, наконец, пришел Мессия,
и не один, а в виде мафии.

Нам век не зря калечил души,
никто теперь не сомневается,
что мир нельзя ломать и рушить,
а в рай нельзя тащить за яйца.

России посреди, в навечной дреме,
лежит ее растлитель и творец;
не будет никогда порядка в доме,
где есть не похороненный мертвец.

Как у тюрем, стоят часовые
у Кремля и посольских дворов,
пуще всех охраняет Россия
иностранцев, вождей и воров.

Сбылись грезы Ильича,
он лежит, откинув тапочки,
но горит его свеча:
всем и всюду все до лампочки.

В нашей жизни есть кулисы,
а за ними - свой мирок,
там общественные крысы
жрут общественный пирог.

В России так нелепо все смешалось,
и столько обратилось в мертвый прах,
что гнев иссяк. Осталась только жалость.
Презрение. И неизбывный страх.

Сын учителя, гений плюгавый -
уголовный режим изобрел,
а покрыл его кровью и славой -
сын сапожника, горный орел.

Наши мысли и дела - белее снега,
даже сажа наша девственно бела;
только зря наша российская телега
лошадей своих слегка обогнала.

Россия тягостно инертна
в азартных играх тьмы со светом,
и воздается лишь посмертно
ее убийцам и поэтам.

Еще настолько близко к смерти
мы не бывали, друг и брат.
Герой-стратег наш глобус вертит,
а сокращенно - Герострат.

Система на страхе и крови,
на лжи и на нервах издерганных
сама себе гибель готовит
от рака в карательных органах.

Господи, в интимном разговоре
дерзкие прости мои слова:
сладость утопических теорий -
пробуй Ты на авторах сперва.

Какая из меня опора власти?
Обрезан, образован и брезглив.
Отчасти я поэтому и счастлив,
но именно поэтому - пуглив.

В первый тот субботник, что давно
датой стал во всех календарях,
бережно Ильич носил бревно,
спиленное в первых лагерях.

Должно быть, очень плохо я воспитан,
что, грубо нарушая все приличия,
не вижу в русском рабстве неумытом
ни избранности признак, ни величия.

Смотрю, что творят печенеги,
и думаю: счастье для нации,
что русской культуры побеги
отчасти растут в эмиграции.

Для всех у нас отыщется работа,
всегда в России требуются руки,
так насухо мы высушим болота,
что мучаться в пустынях будут внуки.

Себя зачислить в Стены Плача
должна Кремлевская стена:
судьбы российской неудача -
на ней евреев имена.

Теперь любая революция
легко прогнозу поддается:
где жгут Шекспира и Конфуция,
надежда срамом обернется.

Египет зарыдал бы, аплодируя,
увидев, что выделывает скиф:
мы создали, вождей мумифицируя,
одновременно мумию и миф.

Кошмарней лютых чужеземцев
прошлись по русскому двору
убийцы с душами младенцев
и страстью к свету и добру.

Развивается мир по спирали,
круг за кругом идут чередой,
мы сегодня по части морали -
над закатной монгольской ордой.

IV. Сколь пылки разговоры о голгофе за рюмкой коньяка и чашкой кофе

У писателей ушки в мерлушке
и остатки еды на бровях,
возле дуба им строят кормушки,
чтоб не вздумали рыться в корнях.

Сегодня приторно и пресно
в любом банановом раю,
и лишь в России интересно,
поскольку бездны на краю.

Горжусь, что в мировом переполохе,
в метаниях от буйности к тоске -
сознание свихнувшейся эпохи
безумствует на русском языке.

Мы все кишим в одной лохани,
хандру меняя на экстаз;
плывет по морю сытой пьяни
дырявый циниковый таз.

Не славой, не скандалом, не грехом,
тем более не устной канителью -
поэты проверяются стихом,
как бабы проверяются постелью.

Весь немалый свой досуг
до поры, пока не сели,
мы подпиливали сук,
на котором мы висели.

Кишит певцов столпотворение,
цедя из кассы благодать;
когда продажно вдохновение,
то сложно рукопись продать.

Дай, Боже, мне столько годов
(а больше не надо и дня),
во сколько приличных домов
вторично не звали меня.

Таланту ни к чему чины и пост,
его интересует соль и суть,
а те, кто не хватает с неба звезд,
стараются навешать их на грудь.

Очень многие тети и дяди
по незрелости вкуса и слуха
очень склонны томление плоти
принимать за явление духа.

В себя вовнутрь эпохи соль
впитав и чувствуя сквозь стены,
поэт - не врач, он только боль,
струна и нерв, и прут антенны.

Боюсь, что наших сложных душ структура -
всего лишь огородная культура;
не зря же от ученых урожая
прекрасно добивались, их сажая.

Будь сам собой. Смешны и жалки
потуги выдуманным быть;
ничуть не стыдно - петь фиалки
и зад от курицы любить.

Не узок круг, а тонок слой
нас на российском пироге,
мы все придавлены одной
ногой в казенном сапоге.

Боюсь, что он пылает даром,
наш дух борьбы и дерзновенияной монгольской ордой.

IV. Сколь пылки разговоры о голгофе за рюмкой коньяка и чашкой кофе

У писателей ушки в мерлушке
и остатки еды на бровях,
возле дуба им строят кормушки,
чтоб не вздумали рыться в корнях.

Сегодня приторно и пресно
в любом банановом раю,
и лишь в России интересно,
поскольку бездны на краю.

Горжусь, что в мировом переполохе,
в метаниях от буйности к тоске -
сознание свихнувшейся эпохи
безумствует на русском языке.

Мы все кишим в одной лохани,
хандру меняя на экстаз;
плывет по морю сытой пьяни
дырявый циниковый таз.

Не славой, не скандалом, не грехом,
тем более не устной канителью -
поэты проверяются стихом,
как бабы проверяются постелью.

Весь немалый свой досуг
до поры, пока не сели,
мы подпиливали сук,
на котором мы висели.

Кишит певцов столпотворение,
цедя из кассы благодать;
когда продажно вдохновение,
то сложно рукопись продать.

Дай, Боже, мне столько годов
(а больше не надо и дня),
во сколько приличных домов
вторично не звали меня.

Таланту ни к чему чины и пост,
его интересует соль и суть,
а те, кто не хватает с неба звезд,
стараются навешать их на грудь.

Очень многие тети и дяди
по незрелости вкуса и слуха
очень склонны томление плоти
принимать за явление духа.

В себя вовнутрь эпохи соль
впитав и чувствуя сквозь стены,
поэт - не врач, он только боль,
струна и нерв, и прут антенны.

Боюсь, что наших сложных душ структура -
всего лишь огородная культура;
не зря же от ученых урожая
прекрасно добивались, их сажая.

Будь сам собой. Смешны и жалки
потуги выдуманным быть;
ничуть не стыдно - петь фиалки
и зад от курицы любить.

Не узок круг, а тонок слой
нас на российском пироге,
мы все придавлены одной
ногой в казенном сапоге.

Боюсь, что он пылает даром,
наш дух борьбы и дерзновения,
коль скоро делается паром
при встрече с камнем преткновения.

Я потому на свете прожил,
не зная горестей и бед,
что, не жалея искры Божьей,
себе варил на ней обед.

V. Причудливее нет на свете повести, чем повесть о причудах русской совести

Имея, что друзьям сказать,
мы мыслим - значит существуем;
а кто зовет меня дерзать,
пускай кирпич расколет хуем.

Мораль - это не цепи, а игра,
где выбор - обязательней всего;
основа полноценности добра -
в свободе совершения его.

Сперва полыхаем, как спичка,
а после жуем, что дают;
безвыходность, лень и привычка
приносят покой и уют.

Диспуты, дискуссии, дебаты
зря об этом длятся сотни лет,
ибо виноватых в мире нет,
потому что все мы виноваты.

Огромен долг наш разным людям,
а близким - более других;
должны мы тем, кого мы любим,
уже за то, что любим их.

Свобода - это право выбирать,
с душою лишь советуясь о плате,
что нам любить, за что нам умирать,
на что свою свечу нещадно тратить.

Когда мила родная сторона,
которой возлелеян и воспитан,
то к ложке ежедневного говна
относишься почти что с аппетитом.

Возможность лестью в душу влезть
никак нельзя назвать растлением,
мы бескорыстно ценим лесть
за совпаденье с нашим мнением.

Зло умело взвинчивает цену,
чтобы соблазнить нас первый раз,
а потом карает за измену
круче и страшней, чем за отказ.

У зрелых развалин и дряхлых юнцов -
такое к покою стремление,
как будто свалилась усталость отцов
на рыхлых детей поколение.

Когда тонет родина в крови,
когда стынут стоны на устах,
те, кто распинался ей в любви,
не спешат повиснуть на крестах.

Мне жалко тех, кто кровью обливаясь,
провел весь век в тоске чистосердечной,
звезду шестиконечную пытаясь,
хоть как-то совместить с пятиконечной.

Мы жили по веку соседи,
уже потому не напрасно,
ч